— Пардон, — сказал он. — Ты что здесь дела ешь?

— А ты?

— Напьются — кровати своей не найдут, — про ворчал незнакомец, опять укладываясь спать.

— Вот именно.

Однако скоро все выяснилось, и Кобзиков, галантно извинившись, попросил разрешения остаться жить у нас. Дело в том, что его вытурили из общежития зооветинститута. Причину Вацлав сформулировал туманно: «За то, что залез на крышу в одних трусах. Зачем — не знаю. А дело было на праздник».

Просьба была удовлетворена после того, как к ней присоединился сам президент республики.

Так в нашей комнате появилась странная личность.

Вся жизнь Вацлава Кобзикова состояла из свиданий. Видели мы нового жильца только поздно ночью или рано утром. Это был закоренелый донжуан, но донжуан особый — если можно так выразиться, донжуан-бюрократ. У Вацлава имелась толстая бухгалтерская книга, куда он вносил имена своих возлюбленных, номера их телефонов, место работы, занятие родителей и другие исходные данные. Над кроватью будущий ветврач вместо коврика повесил раскрашенный цветными карандашами лист ватмана — «Расписание свиданий».

Кроме того, у нового жильца было еще много других предметов, резко отличавших его от соблазнителей обыкновенных: бинокль, шейный платок с изображением Собора Парижской богоматери, книга абонентов городской телефонной станции и план города. Это был донжуан, вооруженный последними достижениями науки и техники.

Но самое удивительное то, что Кобзиков совсем не походил на легкомысленного волокиту, который донжуанствует, так сказать, во имя любви к искусству. Нет, это был вполне серьезный донжуан, считавший любовь не развлечением, а тяжелой, но необходимой работой. Для чего он это делал? Тут была какая-то тайна. Много раз мы с Кимом пытались ее разгадать, но Кобзиков неизменно отделывался одной и той же фразой:

— Может, вам еще рассказать, где лежит мумия египетского фараона?

…Красная точка, висевшая над кроватью, описала дугу, и папироса шлепнулась в окно. Послышался голос Вацлава:

— Пренепреятнейшая сегодня, брат, история по лучилась. Полковник в отставке с заржавленной саблей до самого трамвая гнался. Спасибо, успел на полном ходу вскочить, а то бы крышка. Только вот туфлю, черт лысый, сдернул. Как думаешь, сможет найти по туфле?

— В истории известен подобный случай: Золушку отыскали по башмачку. С тех пор криминалистика сделала большие успехи.

Вацлав вздохнул:

А все из-за проклятого гуся! Ты не представляешь, как может пахнуть гусь, только что извлеченный из духовки. Это что-то ужасное. Я чуть не повесился в шкафу на галстуке.

В каком шкафу?

Платяном, разумеется. Сижу я там, значит, а они косточками гусиными похрустывают и обсуждают мировые проблемы.

— Кто они? И зачем ты забрался в шкаф?

— Не торопи! Да, сижу, а запах в щелку так и валит. У меня, разумеется, в животе началось: «У-р-р-р!.. Ур-р-р!» Я уж и мял его, и к стенке прислонял, и что только не делал! Урчит, сволочь, как из пушки, хоть уши затыкай. Слышу, полковник говорит: «Опять Мурзик в шкафу мышь поймал. Вы пусти его, негодяя, мамочка». Дальше — скрип стула, как будто с него увесистый мешок сняли. Ну, я, разумеется, не стал ждать, когда с полковницей об морок случится при виде моей физии, взял и выскочил из шкафа.

Кобзиков замолчал, очевидно переживая снова подробности приключения, потом подытожил:

— А все из-за проклятого гуся, чтоб ему на том свете не перевариться! Эх, все бы, кажись, отдал сейчас за одну только лапку — знаешь, вся в желтом жиру, а на боку срез, к которому укроп прилип. Постой, когда я в последний раз битую птицу ел? На свадьбе какой-то, года два назад.

Вацлав .задумался. Я тоже стал припоминать, когда ел гусей, и в желудке у меня засосало.

— Послушай, а ты любишь вареники в сметане? Но только чтобы из тонкого теста и со сливочным маслом. И чтобы сметана густая. Шлепнешь его, гада, в миску, перевернешь — и в рот. Такое блаженство!

— Я бы их съел без сметаны, — проворчал Вацлав.

— А еще я знаешь что люблю? Беляши!

— Какие еще беляши?

— Как? — изумился я. — Ты не слыхал про беляши? Несчастный! Это же мечта! Колодец в пусты не! Благоухание роз! Защищенный диплом!

Я принялся описывать достоинства неизвестного Вацлаву лакомства. Под конец я увлекся и попытался воспроизвести шипение беляшей на сковородке.

Кобзиков застонал:

— Не могу! Разбужу Ивана-да-Марью.

Иван, девятнадцатилетний юнец со смазливой физиономией и черными пижонскими усиками, работал на заводе после окончания ремесленного училища. Из наших соседей он единственный был женат и на этом основании нас презирал. Особенно Иван возгордился после того, как у него родилась дочка. Новоиспеченный отец без конца таскал ее с места на место. При встрече с кем-нибудь из нас Иван обычно хватался за пуговицу и начинал разглагольствовать о счастье отцовства, преимуществах семейной жизни над холостяцкой и о супружеской верности, употребляя при этом такие сильные выражения, как: «жена — друг», «ты не представляешь, какое это великое счастье — иметь ребенка», «семья — это большая ответственность».

В общем Иван был человеком конченым, и только в одном мы завидовали ему: он ел три раза в день. Он ел все: украинские борщи с бараниной и котлеты с разваренной картошкой, все существующие супы, начиная от примитивного картофельного и кончая царем супов — харчо, жареную рыбу, сибирские пельмени, блинчики с мясом и еще многое такое, о чем мы никогда не слышали. У его жены Марьи был просто талант в этом отношении. Когда она, толстая, краснощекая, металась по двору, гремя кастрюлями, то можно было подумать, что приготовление пищи для Ивана — дело ее жизни или смерти.

Прошлепав к дверям молодоженов, Кобзиков зашипел в замочную скважину:

— Иван… Ивашек… проснись… Иван! Дело есть! Прошло минут пятнадцать, прежде чем раздался недовольный басок:

Ну, чего там приключилось, ядрена палка?

Ивашек, выбрось сожрать чего-нибудь, — зашептал Кобзиков. — С утра ни буханочки во рту не было.

За дверью послышались сонные голоса: «Где?..», «Под столом… хлеб в шкафу»; потом, очевидно, Вацлаву что-то сунули в руки, потому что в желудке у ветврача заурчало совсем громко.

— Щи. Пахнут, как из пушки. Будешь?

Я встал с кровати, и мы принялись уписывать вкуснейший борщ. Когда ложки стали доставать дно, заворочался Ким.

— Или мне это снится, или тут действительно что-то едят, — сказал он хриплым спросонья голосом.

— Тебе снится, — уверил Кобзиков.

— Это нечестно. Люди спят, а они объедаются.

Подумаешь, несчастного гусишку слопали, — буркнул Вацлав.

Ким приподнялся на локте:

— Какого гусишку?

— Обыкновенного. С лапками и печенкой.

— Врешь.

— Фарш только неважный оказался: каша пшенная, а я люблю рисовую.

— Но это же черт знает что! — расстроился Ким.

— Перестань, — сказал я Вацлаву. — Дался тебе этот гусь.

— Ничего с собой не могу поделать, — вздохнул Кобзиков. — Стоит перед глазами, сволочь, и все. Сбоку румяная корочка, а на спине петрушка.

— Ну, хватит! — разозлился я, чувствуя, как рот стал наполняться слюной. — Это уже начинает надоедать.

— Гусь никогда не надоест, особенно если его приготовить умело. Положить лаврового листика, перчика…

— Кончай, — прохрипел я, — иначе за последствия не отвечаю!

Мы разошлись по своим кроватям. В комнате было тихо, только в углу заливался сверчок да под потолком звенели комары. Мы лежали и думали о гусе. Неожиданно Вацлав стал одеваться.

— Идиоты, — пробормотал он. — Сидим и дразним друг друга, а под боком петух.

— Где? — спросили мы с Кимом в один голос.

— Петух Егорыча! Чем он хуже гуся?

— Но это нехорошо, — заколебался я, хотя искушение было велико, — и потом он же не жареный.

— Зажарим. Сделаем доброе дело. Вчера он мне ногу проклевал до кости. Этот хищник скоро нас со света сживет.

Пока мы пересекали двор, меня мучили угрызения совести. С одной стороны, это очень смахивало на воровство, с другой — данный случай можно было рассматривать как уничтожение хищника, опасного для общества.